Что такое методология?

Форма материала: 
Разделы по содержанию: 
Кому предназначен материал: 
Автор материала: 
Анисимов О.С.

Тот, кто активно участвовал в инновационных процессах второй половины ХХ века, в самых острых дискуссиях в связи с развитием практики, науки, культуры, пытался разобраться в крупномасштабных проектах отраслевого, регионального и федерального уровня, не мог не встретиться с особой группой, характерным множеством людей, которые называли себя «методологами». Их поведение настолько отличалось от проявлений «обычных» специалистов, что первый период делового знакомства осознавался в словах превосходной степени. Какие именно содержания оценивались в «превосходной риторике», какие особенности в поведении производили яркий след в памяти и т.п., зависело от сферы деятельности, от предметной прикрепленности. Во всяком случае, они открывали «новый мир», мир рефлексии, анализа действий, мышления, взаимодействий, оснований действий и мышления.

Оказывается, что кроме содержания мысли есть еще и ее форма, а кроме формы существуют еще и механизмы деятельности, коммуникации, мышления. Без обращения внимания на формы, средства, механизмы «рефлектирующего мышления» нельзя ни в чем серьезно разобраться. Подобные утверждения чаще всего слабо вписывались в обыденную форму размышлений.

Любой, начинающий соприкасаться с методологами, стоял перед выбором. Либо входить в мир неясного, «птичьего» языка, либо посчитать, что методологи навязывают свои особенные подходы, не видят меры в этом, предстают в качестве мыслительных экстремистов, в качестве «назойливых мух» и т.п., что автоматически ведет к отстранению от них или еще хуже – к попыткам избавиться от них.

С внешней стороны энтузиазм критики, который был у заядлых методологов неисчерпаемым, представал как досадное препятствие к спокойному анализу или рядоположенности отличающихся мнений. Казалось, что пафос методологической критики пролетает мимо ясных, сложившихся содержаний, мнений. Тем более, если предпринималась попытка выявить, а какое содержательное мнение есть у самих методологов, то чаще слышался «странный» ответ: – «Зачем это нужно? Думать нужно совсем о другом, о способах, о средствах, подходах, механизмах работы, мышления, взаимодействия и т.п.».

Казалось, что методологи просто не знают то, про что ведется речь, не являются специалистами в конкретной области и потому не могут и не хотят вести содержательный диалог. Кроме того, смещение в сторону содержательности они воспринимали как исходный грех и бессмысленность. Это было похоже на увлеченное уничтожение «стульев», на которых сидят мыслящие, ищущие специалисты.

Поскольку историю партии изучали все, то аналогии возникали сами собою. Большевики присоединялись к спокойно живущим пролетариям и даже крестьянам и разъясняли им, что они должны не встраиваться в существующий режим, а ломать его, так как он их эксплуатирует, должны разрушать эксплуатацию и готовиться к строительству нового мира. Естественно, что большевики были энергичны, беззаветны, убеждали систематично и заталкивали в борьбу с режимом, со всем прогнившим в обществе, со всем, что только есть.

Враги легко выявлялись и нередко оценивались как недостойные не только спокойной жизни, но и самой жизни. Могли стать недостойными жизни и сами пролетарии, которые так упорно не хотят увидеть свое рабское положение. Ну, чем не экстремизм?!

Отчаянные любители свободы и разрушения затем перенесли пафос на борьбу с теми, кто не так быстро трансформировал общество. А тут еще и стратеги трансформации появлялись, и была возможность активно вдавливать в ход трансформации и нещадно сражаться с теми, кто сомневается в привлекательных качествах нового режима.

Экстремизм, начатый в чем-либо, находит свое положение во всем. Тут не до истины и убеждения, убедительности! Если не хватает убедительности, то поможет сила.

Аналогия всегда лишь похожа на «правду». Так проблематизирующее наступление в дискуссии и устранение всех предшествующих содержательных опор, в силу их полной «никчемности», «ненужности» в линии смещения акцентов совсем не предполагало насилие над проблематизируемым дискутантом. Его никто не пытал, не бил, не отвозил в места не столь отдаленные. В худшем случае, пока еще шла дискуссия, а иногда и после нее, говорилось о том, что подход и сам проблематизируемый ни на что не годен, и ему пора отказаться от бессмысленного продолжения пройденного пути. Однако для любого человека, в том числе и заблуждающегося, слабо разбирающегося, даже закостенелого, существует та или иная доступная ему, удобная форма предубеждения, сохраняющая его самоуважение, достоинство и т.п.

С другой стороны, и сами методологи далеко не все непременно хотели проблематизировать в крайних вариантах, похожих на травматизацию. Немало было принципиальных, но гибких и даже деликатных проблематизаторов. Однако запоминались, прежде всего, именно «бойцы» мысли, служители развития через устранение прошлого опыта. Тем более что опыт устранения прошлого был многообразен. Например, «устранения» как малозначимого досоветского периода жизни страны или устранение «языческого» периода как во всем неистинного и темного.

Принципиальность борьбы за развитие и осмысленность деятельности, мышления, за рефлексивную обоснованность всех проектов была не только действием, но и обоснованным действием, «священным» действием.

Для тех, кто сталкивался с принципиальными методологами, с яркой и бескомпромиссной критикой, с предъявлением в ней «странных» оснований, опорных схем, кто пережил шок различия подходов и безальтернативности, кто сохранил способность к самокритичному размышлению, готовности к смене точки зрения, но только после достойного выявления иной перспективы, кто предполагает и сохранение своей точки зрения, если она победит в соревновании версий, для – тех мы внесем некоторые исторические и сущностные разъяснения.

Следует учесть, что мы тоже принадлежим сообществу методологов и служим методологической функции. Мы хотим случайное и неслучайное в методологическом явлении различить и разделить, имея огромный аппарат решения подобных задач (четыре десятка монографий с готовыми к любой критике содержаниями фундаментального и прикладного характера).

Побудителем к тому движению, которое стало методологическим, выступил А.А.Зиновьев, который в середине 50-х годов защитил диссертацию о «методе Маркса» в «Капитале». Это была необычная по серьезности и научной честности работа, а ее значимость для понимания метода и экономической системы Маркса, самого марксистского видения сути явлений и истории предопределила не только интерес всех активных философов и размышляющих людей, но интригу будущего спора. В самой личности А.А.Зиновьева сплелись устремленность на выяснение истины и склонность к яркому дискутированию, бескомпромиссности в отстаивании своей точки зрения.

В условиях догматизма и жесткого слежения за соблюдением догм раскованность и энергия логика не могла не произвести эффект на ищущие умы. Тем более что сама логика лишь обслуживала поиск ответов на вопросы о причинах необустроенности управления и общества в целом. Борьба с ограничениями в движении мысли и гражданском самовыражении увлекла, склонных к этому, готовых к полемике молодые силы. Среди них оказались и такие известные затем мыслители, как М.К. Мамардашвили, Б.А. Грушин, Г.П. Щедровицкий и многие другие.

Если А.А. Зиновьев ставил логические проблемы и задачи для коррекции гуманитарных наук, то Г.П. Щедровицкий выделил не только слой программ реформирования наук, но и реформирования способа реформирования, способа постановки проблем и их решения. Усилиями складывающегося инновационного сообщества с логической и науковедческой акцентировкой, а затем и целым веером акцентировок, воспроизвелись две крупномасштабные ситуации, имевшие ранее яркое воплощение в Древней Греции и Германии конца XVIII и начала XIX веков. Подобные ситуации возникали и в иные времена, но не столь принципиально.

В Греции, обладавшей опытом размышлений и обоснований, постоянных судебных выяснений складывающихся недоразумений и конфликтов, появился Сократ. Он ставил вопросы о «сути вещей», не удовлетворяясь версиями, зависящими от массы субъективных и исторических обстоятельств. «Суть вещей» должна быть одна и неважно, кто ею обладает. Только имея ее можно анализировать и проявление сути, а также иметь частные мнения, зависящие от того, что увидел познающий.

Для тех, к кому обращался Сократ, главным было то или иное мнение, а суть невозможно было установить. Поэтому настойчивость Сократа заставляла делать выбор между частным мнением, которое было у каждого участника спора и тем, что находится где-то вне мнений. При выборе второго пути предполагалось дополнительное напряжение мысли, поиск того, что нельзя созерцать и, что очень важно, прохождение пути внутренних перестроек, чтобы обрести способность видеть невидимое, мыслить суть «как таковую».

Естественно, что Сократ был большинству не удобен, не нужен, был отвлекающим от обычного самовыражения. После определенной черты сохранения терпимости сограждане решили избавиться от «назойливого» мыслителя, отравили его. Подобным образом, с применением иных установок и средств избавились иудеи и от Христа, обращавшего внимание на первопричины бытия и необходимость служения им, а не только безответственного обсуждения вопросов о сути бытия, о том, что такое Бог. Христос был неудобен, не нужен, отвлекающим от самовыражения и эгоцентрического отношения к тому, что является «истиной».

Ситуация Сократа была характерна введением различия между сущностью и явлением, созерцаемым и умопостигаемым, между разными механизмами познания, требующими различных по объему и качеству усилий, чтобы обладать способностью к умопостижению в отличие от имеющегося потенциала созидания.

Сократ «надоел» призывами к смене способа и механизма познания, к положению невидимых первопричин проявляющегося.

Когда А.А.Зиновьев, Г.П.Щедровицкий и др. призывали к конструированию понятий, к формам мышления, соответствующим этому, они сражались против эмпиризма как ведущего основания, против содержательной установки в познающем мышлении, так как содержание мысли отстраняет от процесса, механизма мышления, его средств. Они призывали учесть зависимость содержания понятий и мышления в целом от того, кто и как конструирует понятия, учесть относительность любого вводимого мышлением содержания. Эти установки и превращали мыслителей в методологов, хотя и с логическим «уклоном».

Нельзя сказать, что никто не знал об этой относительности. Знали еще в Древней Греции, позднее в ХХ веке возникло много направлений философии, где обсуждали вопросы операционализма, инструментализма, системотехники, языковых систем и т.п. И в Древней Греции находились те, кто интересовался умопостигаемым до Сократа. Но именно Сократ придал принципиальность этому утверждению и систематически транслировал принцип, побуждая других заниматься подобными поисками и размышлениями.

Были и в СССР философы, логики, знающие об инструментальности и операциональности понятий, их роли в порождении надежных, осмысленных суждений и умозаключений. Но наши герои осуществляли социокультурное и внутри научно-культурное воздействие и не могли не вызывать реакцию на свою «настырность» и энтузиазм в критике. Как говорил А.А.Зиновьев в начале 2000-х г.г. в беседах с нами, пятьдесят лет критики эмпиризма мысли, пренебрежения логическими формами не возымели действия на гуманитарные науки, которые сохранили свою предлогичность и незамечаемые многочисленные парадоксы. Энтузиазм критиков порождал и бурные возмущения, и бурю восторгов у любителей мыслительных спектаклей или любителей продвижения к истине.

Ситуация Германии, философского поиска в конце XVIII и начала XIX века была немного похожей, но и особенной. Кант осуществил принципиальное переакцентирование с результата познания, знания, на познавательные способности и поставил приход к истинному знанию в зависимость от сформированности, развитости, выращенности высших способностей к познанию, к познающему мышлению. Он подчеркнул, как и его последователь Фихте, что философское мышление, могущее приходить к истинному знанию, опирается на соответствующее развитие сознания, самосознания, внутреннего устройства познающего. Поэтому стало ясно, что нужно спорить не о содержании знания, версий о познаваемом, а о способностях. Если не зафиксированы необходимые способности, то вероятность серьезного мнения считается незначительной, не стоящей разбирательства.

Критика способностей и выявление особенностей высших способностей, «чистого разума» предстает как главное занятие стремящегося к подлинному познанию. Естественно, что резкий рост значимости сознаваемости, самосознаваемости, рефлексивных способностей менял весь механизм организации познавательных и иных процессов, условий успешности решения интеллектуальных задач и проблем. Возник спор о тех формах мышления, которые ведут к содержательности, отражаемости, выражаемости мысли и преодолевают формализм, бессодержательный конструктивизм, произвольность в построении высказываний.

И вот появился Гегель, который не только подхватил дискуссии, но и поставил вопросы в русле «псевдогенетического» подхода. Для него стало принципиальным ответить на вопросы о том, какова последовательность роста внутренних познающих и иных способностей, каковы особенности каждого этапа, что такое высшие способности духа.

Главнейшим стал вопрос о механизме перехода от менее развитого к более развитому. Более того, он ставил вопрос и отвечал на него, как надо мыслить о мышлении, обо всех свойствах духа, чтобы знания о духе были неслучайными. При этом вопрос о соотношении формы и содержании мысли на разных этапах прихода к абсолютному познающему мышлению, раскрытие ответа на него давало обоснование как «абсолютному» методу, подхваченному Марксом в рамках уровня понятости метода, так и отражало само становление и полное прохождение пути духа. Заветы Канта и Фихте были реализованы в полноте самообоснования. Такого результата еще никто не предполагал ранее и не продвинулся вперед впоследствии. Хотя ряд намеков был во всей истории философии, в том числе в Древней Индии, Древнем Китае, Древнем Египте, Древней Греции, Древней Персии и т.п. Неслучайно, что само движение мысли в философии обсуждалось в рамках «метода», а не в зависимости от интеллектуально-содержательной компетентности.

Почему так важно отметить гигантский подъем мысли, ее проникновенности в этот период? Потому что удалось углубить представления о «сути вещей» через углубление представлений о самом познающем. Мнения о сущем стали связанными с тем, «как» мыслят о сущем и входят в согласование между содержательностью версий и применяемыми формами, методами, а затем и средствами мышления.

К сожалению, уровень кардинальных изменений в механизме мышления, ведущий к резкому росту ответственности за содержательный результат, к эффективности мышления, к его культурной углубленности и возвышенности не был удержан. Общий тонус мышления в познании вновь стал отходить от критериев самоосознанности, рефлексивной сопровождаемости, от соотнесенности с тем, что является более неоспоримым. Вновь зависимость мысли от мыслящего, его конкретного потенциала и опыта становилась ведущей. Право на мнение вытесняло ответственность перед вечным, перед сущностью, перед предназначением, функцией мыслящего, познающего. Под обстрел критики стала вводиться критика способности к познанию. Этому способствовало то, что гораздо легче самовыражаться в познании, чем сделать себя агентом неслучайного, идущего от сущности мышления. Маркс воспользовался методом, хотя и критиковал систему Гегеля, не пройдя границ проницательного установления зависимости между методом и системой. Он критиковал идеализм Гегеля, как и других идеалистов, не выявив для себя особенности философского мышления и познания в той мере глубины, которая была обязательна для философов.

Вновь возникает вопрос – почему столько внимания немецким мыслителям при обсуждении сущности методологии?

Дело в том, что марксисты в СССР чаще всего и главным образом воспроизводили парадокс. Они брали, вслед за Марксом, метод как положительное, систему – как отрицательное, крайне поверхностно понимая и метод, и систему. Но Маркс решал конкретную проблему в экономической теории, а затем и в политэкономии. Маркс не смог взять метод в чистоте, так как он не входил в линию собственно логических реконструкций и разработок. Но он увидел «дух» метода и размышлял в теоретической экономии, уподобляясь псевдогенезу. В результате он дал образец высокой экономической мысли и даже онтологический результат, показав устройство капиталистической экономики «по сути». Попытки читать «Капитал» и др. сочинения вне рамок метода были безуспешными, поверхностными, выхолащивали мысль Маркса.

Большее внимание уделяли политическим следствиям экономической теории. Но здесь у Маркса не было заметно применения метода, и он рассуждал «обычным» образом.

В результате сочетание сущностного и случайного в его мысли привело к соблазнительным проектам, подхваченным, в частности, в России и ко многим спекулятивным выводам. В то же время, Маркс великолепно показал развитие производительных сил и роль средств производства в смещениях в механизмах производства и даже в обществе в целом. Неточно поняв метод и не приложив его к устройству общества, ограничившись дологическими способами размышления об обществе, Маркс дал повод к спекулятивным версиям.

Мы хотим сказать, что глубина взглядов в той или иной области зависима от прилагаемого метода и неприменение метода, принципиально устранявшего формализм теоретической мысли с неизбежностью вело к поверхностным, иллюзорно значимым результатам. После Гегеля философ и фундаментальный мыслитель-ученый уже не имел права игнорировать метод, во благо надежного приближения к истине. Но этот метод должен был не «помечаться» как канон в изложении Маркса, а раскрываться и постоянно быть в зоне его правильного или еще более глубокого выражения.

Марксисты исключили на долгое время критическую значимость мысли, возможность и необходимость проверки того, что кажется неоспоримым. В результате Гегель остался непонятым и его метод трактовался с подстройкой под готовые образцы. В то же время, в Европе и других странах в зонах мысли Гегель трактовался еще менее глубоко и проникновенно, вне указаний на условия критической проверки любой теории. Гегель и сейчас остался вне зоны достойного понимания. Более того, многие философско-методологические разработки второй половины XIX-ХХ веков возвращались к «азам» дискуссии начала XIX века и детализировали многие стороны мыслительного механизма, но не самые значимые для понимания метода. Тем самым, терялась возможность сущностно понять динамику общественного движения, складывающиеся перспективы и кризисы. Учение об обществе осталось эмпирическим или спекулятивно-формальным.

При анализе «метода Гегеля» или даже «метода Маркса» легко выйти на механизмический анализ мира мышления, познания, проектирования, прогнозирования, а затем и всего мира «методов». Тем более что обоснование метода давалось через введение пути духа, рефлексивные слежения за ростом духа, включая его нормативные проявления. Оставалось немного. Связать мир мышления с миром деятельности через посредство механизмов рефлексии.

Материал для принципиального раскрытия мира деятельности увеличивался вместе с реконструкциями динамики производительных сил. Эта динамика имела причины фундаментального характера, механизмы развития систем деятельности и рефлексивное обеспечение развития. Чем более гигантскими становились монополии, корпорации, государственные управленческие системы и т.п., тем настоятельнее нужно было разобраться в сущности мира деятельности, в сущности его саморазвертывания, в роли рефлектирующего мышления.

Но в середине 50-х годов ХХ века, когда возникало методологическое движение, ведущим было устремление понять формы движения мысли, разобраться в логике и логическом обеспечении теоретического мышления в науке, а также модернизировать сам механизм науки. Поскольку в области логики труднее всего проявлять волюнтаризм и следование стереотипам идеологического характера, то обращение А.А.Зиновьева к логическим формам мысли Маркса стало возможным, но и ответственным из-за особой роли ритуалов отсылки к «методу Маркса» в практике марксистского мышления об обществе. Учитывая опыт прагматизма, операционализма, инструментализма, философии, языка разработок, формальной логики и т.п., А.А.Зиновьев стал искать общие основания организации языкового мышления и особенности метода «восхождения от абстрактного к конкретному». Конечно, было бы лучше соотнести опыт Маркса с наследием Гегеля и понять первопричины диалектического движения мысли в псевдогенезе. Но замечательна и сама попытка серьезного анализа способа мышления Маркса в «Капитале». Однако А.А.Зиновьев вплотную подошел к логическому «Измаилу», но остановился на подступах к основным «укреплениям». Не удалось соотнести форму и содержание мысли в рамках этого метода и другим, в том числе М.К. Мамардашвили. У Э.В. Ильенкова, как и других почитателей диалектики, акцентировка была преимущественно содержательная. Поэтому о раскрытии метода нельзя было думать всерьез.

В то же время само обсуждение сложнейшей темы, вхождение в механизм реконструкции, осознавание его рефлексивной природы помогало вновь войти в содержательную, но механизмическую по своей сути зону выяснений мыслительных процедур, их зависимости от языковых средств, от логико-грамматических форм, от высших мировоззренческих абстракций, категорий. Чтобы удержать анализ механизма в воспроизводимом состоянии, придать ему вечность существования и этим сделать возможным постоянное совершенствование взглядов о механизме мышления, требовались два условия.

Во-первых, придать дискуссиям роль практики мышления, которая должна воспроизводиться. Логические формы и рамочные реконструкции, изучение мышления выявлять, осуществлять в ходе самих дискуссий. Реконструкции текстов, «мертвых» дискуссий и монологов считать второстепенным, вспомогательным.

Во-вторых, эти дискуссии должны быть явно разделены на слои «практический», воплощение изучаемой формы или содержания мышления и «рефлексивный», реконструирующий, критикующий, проектирующий то, что происходит в практическом слое.

Именно такая сложная организация дискуссий, семинаров позволяла накапливать опыт введения и коррекции методов практикуемого мышления. Она и стала исходной основой существования «методологических семинаров», наиболее рьяным сторонником и мастером процессов в которых был Г.П.Щедровицкий.

Тем самым, вместо образцов мышления в текстах в таких семинарах повторялись образцы прошлого и созидались образцы нового мышления. Сама новизна зависела от результатов рефлексивного слоя мышления. Для «новичка» в методологических семинарах процесс казался странным.

Начинается доклад того, кто демонстрирует в докладе тот или иной, прежний, новый тип мышления. Чаще всего это были доклады тех, кто по фиксированной теме имел мнение, соотнесенное с мнением предшественников или совершенно «оригинальное» мнение. Поскольку совмещение «практического» и «рефлексивного» слоев было незыблемым, то докладчик успевал сообщить немногое, а остальные участники уже приступали к реконструкции, а чаще и без особых реконструкций и понимания как бы сразу шли к критике, «проблематизации».

Опытный докладчик знал об этом заранее, был готов к критике и старался выстоять под градом критических вопросов и комментариев. А новичок быстро терял выдержку, недоумевал, возмущался такой отвлекаемостью от его мысли. В той или иной степени в конце доклада, который мог длиться месяцами при еженедельных семинарах протяженностью 2,5-3 часа, вводились и проектные соображения.

Следует отметить, что протяженные циклы докладов с сопровождающей рефлексией дополнялись охватывающей, особой рефлексией. Она носила характер фундаментализированной рефлексии с достаточно тщательной и сложной привязкой к тем явным и неявным дискуссиям, которые шли в науке, философии, семиотике, логике, культурологии и т.п. Рефлексивные осознавания сами могли быть рефлектируемыми. Создавалось сложное рефлексивное пространство на «натуральной территории» в НИИ, в ВУЗе, во Дворце культуры, в Доме отдыха, на дому и т.п.

Подобное созидание рефлексивного пространства с первичными слоями «практики» мышления», совмещаемые с собственно деятельностной практикой, откуда приходили участники семинаров, было уникальным явлением. Появлялась необходимая предпосылка понимания мира мышления «изнутри», разглядывания его с различных сторон, соединения разносторонних взглядов.

Сам объем участия в семинарах, проявляемая терпеливость, активность, порождаемые отношения зависимости друг от друга, от работ и сознавания партнеров, ответственность за совершаемые мыслекоммуникативные, рефлексивные и т.п. действия – являлись удивительными, уникальными. Проходящий этот полигон мысли явно совершенствовал свой механизм, сознавания, самосознавания, самокоррекции, самоопределения, саморазвития и т.п. Тем более, что все затраты оставались добровольными и часто несоотнесенными с работой в НИИ, на кафедрах, конструкторским бюро, на управленческой должности и т.п. Можно было это назвать коллективным сознанием, мышлением, коллективным самовыражением, а может быть и коллективным замещением нетворческой, неинновационной жизни на законных рабочих местах.

Возникал вопрос о том, как подобная утомительная и вдохновляющая работа мысли была связана с вечными проблемами? Что это давало для приближения к «Истине»? Устоялась, благодаря возникшим в естественном отборе соратникам и студентам (Б.В. Сазонову, О.И. Генисаретскому, В.М. Розину, Н.Г. Алексееву, А.Г. Раппопорту, В.Я. Дубровскому, В.А. Лефевру и др.) сама реальность потока мысли. Соотнесение с тем, что происходило в науке, философии, логике, языкознании и т.п. позволяло войти в проблемные поля и предлагать пути развития.

Сложившаяся форма существования рефлексии, проблематизации, дискутирования, инноватики в научных учреждениях, в иных организациях оставались подчиненными значимости содержания, продуктов мысли и гораздо реже – процесса созидания новых идей и содержаний. Наряду с организационным бытием в жестких рамках идеологической системы все это не вписывалось в ожидания методологического кружка.

Само участие в открытых полемиках на конференциях привносило интригу контраста между заранее подготовленным, проверенным на допустимость «свыше» и легко возникающей, непредсказуемой по содержанию мысли, совершенно необычной системой различений, ориентиров, подходов, азартом дискутирования, прямого мыслительного столкновения.

Естественно, что «традиционные» мыслители воспринимали «налеты» методологов как досадную или еще хуже помеху, и только наиболее проницательные и гибкие видели в этом перспективу. Они способствовали энтузиазму методологов, часто не заботясь о последствиях.

Иначе говоря, традиционное мыслительное сообщество воспринимало действия методологов как наивный или вредный эксперимент. Все жили в досократовскую, докантовскую, догегелевскую эпоху предкультуры мышления, а методологи настойчиво и резко, часто ниспровергательно показывали преддверье мыслительной культуры. Постоянно пребывая в рефлексивном слое, методологи строили стратегии переворотов в мире мысли, в науке, логике, семиотике, педагогике, дизайне и т.п.

Кроме пребывания в рефлексивном самообслуживании и выходов во «внешние» рефлексии, методологи понимали, что без надежной педагогической, понятийно-критериальной базы едва ли можно придать надежность самой рефлексивной практике. Поэтому возникали акценты, особые разработки ориентиров и опор, обобщенных оснований самого рефлектирования. Появлялась как бы многопредметная собственная теоретико-инструментальная критериальная база. Она во многом соотносилась с теориями в соответствующих областях. Но ведущей была линия разработок теории деятельности и мышления.

Можно было бы ожидать, что эти теории должны гораздо быстрее проходить путь совершенствования и «обгонять» традиционную науку и философию. Действительно, многие положения выглядели лучше, яснее, надежнее, фундаментальнее и т.п. На этой почве возникали жесткие дискуссии с ведущими теоретиками соответствующих областей знания. Также весьма напряженными были заочные и очные споры с психологами, которые считали себя знатоками сущности деятельности и мышления, рефлексии и самоосознания и т.п.

Но если столь глубоко и широко шли в своих поисках и самокритикующей работе методологи, внося во все области интеллектуальной практики акцент на механизмы и формы проявлений механизма, в отличие от результатов и просто процессов мышления, рефлексии, мыслекоммуникации, то – как удерживались высоты, достигнутые в немецкой классической философии?

Само по себе подобное построение, реконструирование, проблематизация, депроблематизация деятельности и мышления еще скрывают всеобщие основания, вносят эмпирическую базу рефлектирования и механизмического осуществления и как бы отстраняются от вечных тем. Очень легко сопровождающие схематизации опыта принять за сущностные и вносить подобную иллюзорность в сознавание своего величия. Методологическое сообщество не прошло мимо этой опасности.

Так при оценке методологической значимости тех же мыслителей предпочтение отдавалось Канту и Фихте, ожесточенно относясь к Гегелю. Поскольку Кант и Фихте ввели лишь предпосылки того взлета, которое было достигнуто Гегелем, то этим внеслась и внутри методологии предпосылочность к взлету самой методологии. Это касалось всех форм работы. Прежде всего, критики и проблематизации. Сложились образцы критики, которые пронизывались в той или иной степени, но всегда с преобладанием формализма в критике.

Если рассмотреть критику в дискутировании, то совершенно ясно даже из обыденной рефлексии, что нельзя критиковать, не убедившись в понимании сказанного автором. Нельзя сказать, что понимание игнорировалось полностью. Обязательным ритуалом стали вопросы на понимание. Но сама техника понимания оставалась в зачаточном состоянии и совершенствовалась в неизмеримо меньшем объеме и тщательности. Стремление быстрее перейти к «проблематизации», придать ей сверхмощный характер приводило к отрыву от исходной содержательности, к внесению более привычного «своего» содержания или основания, к «зависанию» критики вне корректного выхода в депроблематизацию, в проектирование более совершенного действия.

Когда автор просил дать более совершенную альтернативу, то ее предлагаемая версия чаще всего не выращивалась из предшествующей версии. Происходило как бы отсечение корневой основы и внесение иной. Именно эти процедуры Гегель связывал с уничижительной характеристикой рассудка – «резонерство».

Несовмещение понимания и критики, задач и проблем, проектирования и проблематизации, реконструкции, прогнозирования, тактики и стратегии, эмпирической схематизации и онтологизации и т.п. оставались характерными особенностями методологического производства. Конечно, были более или менее явные несоответствия, были и мастера в каком-либо слое работы. Но не возникали мастера в единстве всех слоев и акцентов мышления. В то же время, сами основания перехода от подобной «техники» рассудка к «технике» разума и, тем более, духа, где все моменты совмещаются в гармонизованности, легко усмотреть у Гегеля.

Рассудочная техника мышления опирается на недостаточное развитие не только интеллекта, но и мотивационных, самоотношенческих механизмов. Легко можно было видеть несовмещение корректности в бытовых отношениях и некорректности в мыслительном деле, либо формализм в деловых отношениях. Это особенно ярко проявлялось тогда, когда обсуждаемый вопрос был сложным, понимаемым по различающимся основаниям, когда недоразумение имело немалую историю.

Рассудочность, как это показал Гегель, всегда имеет в качестве своего основания временное, не принимающее вид всеобщего. Когда в методологических дискуссиях вопрос стоял об арбитраже, о неоспоримых основаниях сравнимости и оценке имеющихся и конкурирующих версий, то совершенно типичным было предъявление арбитражной гипотезы, конечным основанием которой выступало мнение вошедшего в арбитрирование, особенно если он имел высокий статус старожила, знатока стандартов и т.п.

Хотя построение более нейтрального к персоне арбитражного средства чаще всего становилось крупным затруднением в силу совмещения многих организационно-мыслительных требований, но легковесное отношение к любым «всеобщим основаниям», чему-то категоричному вне связи с персоной мешало разрабатывать предельные критерии. Даже в тот период, который считается «классическим», семинарским отрицательное отношение ко всеобщим, надиндивидуальным основаниям, переход из конкретно-исторических «максим» во внеисторические, абсолютного типа основания подвергался осмеянию.

Это была самозащита рассудка в столкновениях с разумом и духом «как таковым». После начала игрового периода (с 1979 г.) отношение к «абсолютному» еще более ухудшилось. Появился восторг и предпочтение прагматизированности форм и средств мышления, созвучным с гибкостью творчества в игромодельных условиях.

На первый взгляд кажется очевидным, что любые мнения преходящи, имеют всего лишь исторически конкретный запас прочности, устойчивости от критики. Но разве зря Сократ так настаивал на том, что есть «добро» вообще и, не зная его, нельзя мерить доброту в реальности; разве случайно Платон говорил об идеях, вечных и неизменных, а многие греки об умопостигаемом, несозерцаемом как причине всего; разве рядоположенно рассуждал Кант о «чистом разуме», свободном от помех в познании истины, а Гегель показывал путь, механизм появления этого «абсолютного духа»?

Можно все эти и иные результаты проникновенного самопознания принять за спекулятивные конструкции и вновь обращаться к наблюдаемому, где нет и не может быть созерцаемой суть вещей.

Маркс правильно замечал, что, если бы суть была созерцаемой, наука была бы не нужна. Не нужны были бы все трудные процедуры теоретического полагания идеальных объектов. Гегель настолько тщательно раскрыл путь к умопостигаемому, умопостижению, что после этого возвращаться вновь к промежуточным высотам рассудка означает неуважение к усилиям гигантов мысли. Для тех, кто не способен идти к уровню чистого разума, не нужны и доказательства его возможности и существования.

Методология, которая не смогла присвоить достигнутое Гегелем, сама должна проходить путь для иного уровня своего развития, ибо методы, создаваемые в ней будут испытывать снижающее влияние менее развитых систем воззрений.

В ХХ веке особую значимость приобрело «системное» движение, а часто оно трактовалось как «системно-структурное» и даже «структурное» движение, соответствующая техника анализа объектов. После блестящих прототипов в истории мысли, например, Прокла, в начале ХХ века вознесся А.А. Богданов в тектологическом учении. Затем многие канонизаторы такого подхода, например, Л.фон Берталанфи, снизили уровень анализа до собственно структурного.

В методологии системный подход вновь стал обретать черты сущностно значимого, так как наряду с морфологией и материалом стали раскрывать функциональные структуры. Однако понимание функций остановилось на полдороге, так как содержательность функции, предназначения сродни платоновским идеям, вечным и неизменным хранителям сущности.

Функциональный анализ предполагает, что нужно опираться на предельные основания, высшие абстракции. Вместо функций опять порождались исторически определенные формы для материала, морфологии и т.п. Платон дал реальную основу функционального анализа, а Аристотель снизил уровень, хотя и сохранил принцип универсумального закона зависимости между материей и формой. Он, как и методологи в ХХ в. «стеснялся» всеобщего, сущностного основания каждого «нечто», его предназначения в универсуме. Тем более, что если форма еще может быть замечена и осознана квазиэмпирически, то функция, идея, познаваема лишь мыслительно.

Требуется «чистое мышление», «чистый разум». Боязнь предельных абстракций, дающих однозначные основания при сохранении их объектной содержательности, остановила сообщество методологов в познании собственно системного типа анализа, опирающегося на функциональные характеристики объектов. Неслучайно, что огромные наработки методологов не приобрели нужной неслучайности. Все схемы-средства оставались полуэмпирическими, а язык включал их в свою парадигму, которая имела большой запас дальнейшего движения к подлинно мыслительно устойчивым вариантам, надежным в наиболее ответственной аналитике.

Получалась невольная аналогия с марксизмом. Показав путь к освобождению рабочего класса и всего общества от эксплуататоров, введя раскрытие механизма эксплуатации, воодушевив всех, желающих экономической свободы и политического служения трудящимся, он перестал анализировать свои основания, не находил в себе дефектов, не раскрывал места мышления в его подлинности, в его независимости от временных лидеров, канонизировался, превратился в церковь с собственными политическими интересами вместо служения истине. Став таким, он был готов бороться не только со своими врагами вовне, но и внутри, со всеми, кто не умещался в канонизированное ядро оснований.

Мысль, мыслящий дух был утерян. Когда мы пришли в «московский методологический кружок» (ММК), то нашей установкой было освоение действительно сверхперспективной, изощренной рефлексивно-мыслительной культуры, которую не было с чем сравнить по мощности.

В 1971 году мы уже чувственно ощущали сверхмощность содержаний, метода, системы Гегеля и предчувствовали, что соединение с методологической техникой мысли может творить чудеса. По мере вхождения в мыслетехническое и рефлексивное пространство мы подтверждали первые гипотезы в мире форм мысли, а реконструкция взглядов Гегеля укрепляла прозрение о сверхмощности этой системы. Но мы не сразу ощутили игнорирование и поверхностное понимание Гегеля в ММК и далеко не сразу обрели мощность соразмерного установления «справедливости» и внесения потенциала содержаний Гегеля во внутрь машины мысли ММК.

К середине 70-х г.г. мы стали делать попытки ознакомить сообщество как со своим видением Гегеля, так и с результатами оформления особого метода работы с текстами, сложившегося у нас с конца 60-х г.г. И при самых первых соприкосновениях с лидером ММК оказалось, что мастерство лидера обратилось не на понимание, а на истолкование наших усилий в готовые рамки искривленного взгляда на метод и систему Гегеля. Мы стали приобретать негативную славу «заблудшего», а с конца 70-х г.г. – славу последнего любителя понятий и категорий, а также системы, метода Гегеля. Тем самым мы были помещены в амплуа хранителя отживших форм и средств мышления.

Следует подчеркнуть, что сам метод работы с текстом (МРТ) предполагал особую операционную «машину» реконструкции мысли автора и выявления перспектив ее совершенствования и развития. Эта «машина» была открыта для овладения ею всеми желающими приобрести способность саморазвиваться в своем интеллекте и качестве мышления, проходить путь от персонифицированных самовыражений к чистому мышлению, к способности ставить и решать задачи и проблемы любого уровня сложности.

Любой мог попытаться опровергнуть полученный результат за счет критики всего механизма мышления. Но такая попытка означала вхождение в быстро усложняющийся процесс, осознавания ценностей истины и служения ей. МРТ имел в своей основе техники конспектирования, построения схематических изображений, их объектной интерпретации, возможности заимствования «позиции» самого объекта мысли, а затем технику соотнесения схем и текстов в рамках логических идей «дополнительности» и «уточняемости». Переход к реализации второй идеи, следование схемам этой логики и соответствовало «методу Гегеля».

К середине 70-х г.г. мы построили образ движения мысли и переходов от одного мыслительного инструмента к другому по требованиям Гегеля. Еще раз подчеркнем, что все утверждения в МРТ о результатах его применения можно было оспаривать. Но демократизм мысли совмещался с возможностью однозначного выражения мысли, что облегчало проверку и критику. Мы не остановились на полпути и шли до предельных оснований. Тем более что именно метод Гегеля нам позволял это достигать как потенциально, так и актуально.

Наша техника оказалась неподъёмной для сочувствующей части ММК, а лидеры не желали идти в путь более сложный, чем тот, к которому они привыкли. В 1978 г. мы решились начать обучение этим новым сложным процедурам начинающих методологов.

К этому времени мы считали, что центр мирового мыслительного движения явно передвинулся в СССР, большую Россию. Оставалось лишь корректно сохранять наследие предшественников и быстро учиться всему неслучайному, что требовалось для реализации миссии методологии. Но для этого необходимо как можно более точно функционально самоопределиться. Сложилась традиция эмпирического самоопределения. Оно отражает практику рефлектирования, проблематизации и некоторой проектной коррекции больших систем, управления ими, а также индивидуальной проблематизации в методологической деятельности, особенно в условиях игромоделирования. Но в таком обращении теряется функциональная характеристика методологии.

Нельзя сказать, что не было попыток всеобщего самоопределения и указания, в том числе, на роль методологии в создании единого мыслительного пространства, мира мышления. Однако такие утверждения не были согласованы с конкретными единицами опыта методологической работы, а сам опыт рассыпался по многочисленным линиям процедур.

Функциональный анализ и портрет типа деятельности строится с использованием техники псевдогенетических реконструкций, построения образов систем деятельности, применением высших теоретико-деятельностных и теоретико-мыслительных абстракций. Подобная работа была характерна в 60-70 г.г., но в 80-90 г.г. ее точность, определенность, однозначность стала теряться. Влияла игропрактика, которая создавала уникальные ситуации, трудные для теоретического освоения.

Придерживаясь ценности строгости мысли, определенности, однозначности и т.п., мы имели иной, функциональный подход. Нужно было разделить саму рефлексивность, процедуры постановки проблем и депроблематизации, которые, в той или иной степени могут проводить подготовленные, опытные аналитики и игромодельеры и собственно методологическую работу.

Чтобы придать строгость функциональному анализу мы использовали метасредства. В частности мы различаем бытие «нечто» «в-себе», «для-иного», «для-себя» и «для-в-себе». И методология имеет эти слои характеристик. На фоне рефлексивной практики, как мы это утверждали, методология обеспечивает критериальными средствами рефлексивные процедуры. Тем самым, в роли средств критериального типа выступают онтологии мира деятельности и мышления, понятия и категории, вытекающие из онтологических схем в специальных процедурах парадигматизации, выявлении «словарных» комплексов.

Мир деятельности предстает как более конкретный, чем мир сущностей вообще, рассматриваемых в философии, но в той степени абстрактности, которая предполагает любые исторически значимые конкретизации. Именно на этом уровне и фиксируется функция методологии, как мы ее сформулировали.

Эта характеристика построения универсумальных критериев организации рефлексии и, следовательно, языкоконструирования в семантическом, содержательном слое, предстает в качестве бытия «в-себе». Поэтому методологи обязаны дискутировать проблематизируя, на любом опыте, имеющуюся парадигму методологии, ее интегральную часть и все предметные дифференцировки.

Другое дело бытие методологии «для-иного», когда она обслуживает развитие, совершенствование, реконструкции, прогнозирование больших и малых систем по их заказу. Но простое обслуживание ведет к утере собственных интересов и деградации самой методологии. Это наблюдалось и наблюдается достаточно часто. Поэтому коррекция применения парадигмы, в том числе в слоях технологии, методики, метода, подхода и т.п., в рамках учета особенностей бытия методологии «в-себе» появляется бытие «для-себя». Самая сложная форма бытия методологии – ее саморазвитие, бытие – «для-в-себе», включающая собственную проблематизацию и депроблематизацию, прогнозирование и проектирование.

Любимая процедура проблематизации чаще всего осуществляется с оттенком эмпирических соотнесений материала с выделившимися схемами-средствами в той или иной внутри методологической предметной плоскости. Более того, чистая мысль очень часто совмещается с формально образным оперированием схемами. Как бы ни усложнялась эта процедура, ее качество предопределяется характером оперирования схемами. Но мы считали еще с середины 70-хг.г., что схема в ее содержательности и составе зависит от выражаемого ею уровня абстрактности и способа развертывания ее содержательности. Если реализовывать привычный всем принцип «дополнительности», то нельзя контролировать уровень абстрактности содержания и строгость развертывания содержания.

Именно следование принципу уточнения, требованиям «метода Гегеля» гарантирует как организованное повышение уровня абстрактности, так и строгость развертывания содержания, прохождение микроциклов развития, диалектических смещений и т.п. Иначе говоря, борьба с понятийностью, категориальностью, высшей абстрактностью, методом Гегеля и т.п. не позволяло ввести такую степень четкости, жесткости, однозначности, сущностности содержания в средстве проблематизации, а затем и депроблематизации, которые ожидаются от этих процедур. Вот уж действительно «ахиллесова пята» методологии в версии ММК! Следует учесть законы развития.

С точки зрения системного подхода развитие начинается с фиксации того, что не имело новую функцию и ей соответствующих форм. Это называется еще стадией «естественного самовыражения».

Методологи сначала суть те специалисты, которые не ставили методологических целей, задач, проблем, но обладают рефлексивным потенциалом и даже не замечают, когда его применяют.

В то же время такого человека вовлекают в методологические процедуры, предлагают реализовывать ему непонятные требования. Интуиция, прозорливость или даже случайность может удержать в процедуре до конца.

Так и происходит в игромоделировании.

На другом уровне появляются, вместе с ростом опыта и рефлексией опыта, формы процедур, которые начинающий методолог пытается реализовывать. Так возникает «естественно-искусственная» фаза и состояние развитости. Самовыражение заменяется различными ограничениями и побуждениями, но ведущим внутренним условием предстает индивидуальная уверенность в правильности формы.

Следующий шаг связан с усвоением и присвоением критериев формообразования. В критериях содержится потенциал надиндивидуальных опор, что меняет внутреннюю мотивацию и характер интеллектуальных процессов и способностей. Но критерии еще достаточно стихийно и случайно выделяются и насыщаются содержательностью. Этот этап и является наиболее типичным для методологического сообщества.

Более высоким уровнем развитости является тот, который предполагает систематическую проверку критериальной базы и отход от персонификации содержаний. Это промежуточное состояние, когда высокие требования опираются на парадигму критериев, прошедшую разностороннюю критику по формам критики. Наиболее высоким уровнем является тот, когда все самокритические и критические процедуры, а также и ответственные процедуры осуществляются с применением первооснований, построенных с соблюдением требований псевдогенеза, логики систематического уточнения. Теперь все предопределяется не случайностями субъективных состояний, а возможностями первооснований в проектировании конкретных форм и совершенствованием первооснований.

Возникает вопрос о том, «кого» именно следует обслуживать методологии?

Долгое время очевидной была версия обслуживания науки. Затем реестр расширился и охватывает все виды усложненной интеллектуальной, рефлексивно насыщенной практики. Мы считаем, что в наибольшей степени методология нужна стратегическому мышлению в управлении и аналитике. Еще более высокая необходимость связана с учетом цивилизационной динамики и управления цивилизацией. Соответствующая необходимость подготовки управленцев и соучастников управления отсюда возникает.

Для интересующихся порекомендуем труды Г.П.Щедровицкого и его учеников, соратников. Нашу версию можно постигать по многим работам, среди которых мы бы отметили следующие:

  1. Анисимов О.С. Методология на рубеже веков (к 50летию ММК). – М., 2004.
  2. Анисимов О.С. Методологический словарь для стратегов. – М., 2004. Т. 1 и 2.
  3. Анисимов О.С. Стратегический портрет лидера России. – М. – 2004.
  4. Анисимов О.С. Стратегическое управление и государственное мышление. – М., 2006.
  5. Анисимов О.С. Высшие формы профессионализма государственного мышления. – М., 2006.
  6. Анисимов О.С. Методологическая парадигма (опыт ММПК). – М., 2007.

 Анисимов О.С.